Предыдущая Оглавление Следующая
Глава 10. Декабрь
178
Переговоры с немцами о заключении перемирия по всему фронту начались в Брест-Литовске в конце ноября. 23 ноября был подписан предварительный договор, а 3 декабря окончательный договор о перемирии сроком на 28 дней, причем обе стороны обязывались предупредить за семь дней противную сторону в случае, если какая-нибудь сторона пожелала бы от договора отказаться.

Секретарем русской делегации в Брест-Литовске был Карахан. Делегация приехала из Петрограда особым поездом с двумя салонными вагонами. Я был на вокзале в Минске, когда этот поезд остановился по дороге к линии фронта, и тогда же познакомился с Караханом. Он в это время производил впечатление восточного вельможи. Одет он был как-то особенно элегантно, все лицо закрывала большая черная борода. Но в разговоре он оказался человеком довольно простым и очень веселым. В его функции в Брест-Литовске входило информирование Петрограда о ходе переговоров. Немецкие и русские инженеры провели полевой телефон из Брест-Литовска до русских позиций, а также телеграфную линию. Телефон, как потом оказалось, не действовал, говорилось, что немцы нарочно его испортили. Но телеграфная линия работала. И вот по этому телеграфу, когда окончательный договор о перемирии по всему фронту был подписан 3 декабря, Карахан отправил в Петроград такую телеграмму:

«Все кончено. Подавайте поезд».

Я хорошо помню эту телеграмму, потому что она вызвала в Петрограде переполох в Смольном Институте. Ее там не поняли, решили, что слова «все кончено» означают, что переговоры сорваны. Лениным были уже подготовлены резолюции или приказы о мобилизации рабочих и посылке на фронт из Петрограда воинских частей. Недоразумение выяснилось только через один или два дня, и Карахана, после возвращения делегации в Петроград,

179
сильно ругали. Он оправдывался, говоря, что его телеграмма была вполне ясна и виноват не он, а те, которые «не понимают простого русского языка». Эти слова были особенно смешны в устах Карахана, который был армянин.

Об эпизоде с телеграммой я узнал уже в Петрограде, от самого Карахана и от других. Я поехал в Петроград вместе с Яном Барылой на Первую всероссийскую конференцию СДКПиЛ (Социал-Демократии Королевства Польского и Литвы). Помню, что приехал в Петроград почти одновременно с возвращением делегации из Брест-Литовска, т.е. вероятно, в первых числах декабря.

Поехал я на конференцию по приглашению петроградских польских эсдеков, считавших меня «своим», так как я раньше работал в руководимом СДКПиЛ кружке. Польское Социалистическое Объединение предложило послать на конференцию и своих представителей не эсдеков, но Комитет по созыву петроградской конференции на это не согласился, несмотря на то, что эти делегаты хотели участвовать в этой конференции только в качестве гостей.

Перед отъездом в Петроград у меня была пространная беседа с Ландером, при которой присутствовал также и Кнорин. Все минские делегаты, ездившие в Петроград на второй Съезд Советов, к этому времени уже вернулись. Ландер хотел, чтобы я, во время моего пребывания в Петрограде, был в связи с ним и другими местными работниками, чтобы я извещал их о том, что происходит в Петрограде, и одновременно представлял там установку Западной области. Эта установка, сказал мне Ландер, несколько более умеренна, нежели установка Петрограда. Он подчеркивал, главным образом, необходимость совместной работы с меньшевиками, бундовцами и эсерами. Кнорин, который соглашался с Ландером, мотивировал такую установку местными условиями в Западной области, но Ландер возразил, что речь идет не о местных условиях, а о принципиальном вопросе. Он сказал что-то вроде того, что если и придется порвать с другими социалистическими партиями, то время для этого, во всяком случае, еще не наступило. Он сказал мне также, что эсеровские и меньшевистские газеты были закрыты в Запад.ной области по требованию Петрограда и что он считает, что этого не надо было делать. Кнорин согласился и с этим. Оба они полагали, что с эсерами и особенно с меньшевиками можно будет договориться, что они, в конце концов, выскажутся за поддержку нового правительства и, во всяком случае, откажутся от выступлений против него.

Кому-то кажется Мясникову Ландер тут же поручил сообщить в Петроград о моем предполагаемом приезде. Я должен был снестись в Петрограде с Я.М. Свердловым в Смольном.

180
Я отправился в Смольный на второй или третий день после приезда. Пошел со мной туда Яков Долецкий, о котором я уже раньше говорил. Долецкий работал в Петрограде и хорошо знал Свердлова.

Смольный Институт в эти дни часто описывался. Почему-то ни в каких описаниях я не встретил указания на одно обстоятельство, сразу бросавшееся в глаза. Внизу, у входа в здание, продавались газеты но исключительно газеты анархистов. На одном из этажей, не помню каком, был другой киоск, и там тоже продавалась только анархическая литература. Были также черные анархические плакаты с белыми буквами: «Анархия мать порядка» и другие в том же роде. Не знаю, чем объяснялось такое положение вещей, но помню, что слова «Анархия мать порядка» были в шутливых разговорах ходячим выражением.

Долецкий повел меня к Свердлову и мгновенно куда-то пропал. Свердлов, в пальто в накидку, в Смольном тогда было очень холодно стоял за письменным столом. У него была большая комната, в которой толпилось человек двадцать народу. Свердлов разговаривал с ними одновременно, несколько слов с одним, несколько с другим. Он сказал мне, что из Минска ему сообщили обо мне, и просил меня подождать. Я ждал, стоя, так как сесть было негде, минут двадцать, пожалуй даже больше.

Вдруг открылась дверь, и в комнату быстро вошел Ленин. Он принес Свердлову какие-то бумажки, написанные от руки. Я никогда раньше Ленина не видел, но узнал его по фотографиям. Первое впечатление было скорее отрицательным, что объясняется тем, что я представлял себе Ленина совсем иначе. Он оказался человеком очень заурядного вида, небольшого роста, с рыжеватой бородкой. Вот этот-то очень уж заурядный, очень обыкновенный его вид меня и смутил.

В комнате сразу воцарилась тишина. Свердлов прочел бумажки, а потом, указывая Ленину на меня головой, сказал, что я приехал из Западной области и был представителем большевистского списка в Комиссии по выборам в Учредительное Собрание.

Ленин поздоровался со мной. Помню, что, подавая мне руку, он представился: «Ленин». Потом, как будто что-то вспомнив, он просил меня пойти с ним в его комнату.

Комната Ленина была в том же этаже, в конце коридора. Она была меньше комнаты Свердлова и была отделена перегородкой от другой, совсем маленькой комнаты, где сидела его секретарша. Он сказал секретарше, чтобы ему сейчас не мешали: «Каких-нибудь пять десять минут».

Я довольно точно помню мой разговор с Лениным, но не помню порядка этого разговора. Он меня расспрашивал о положении дел в Западной области и

181
на фронте, особенно его интересовало, каким образом большевики добились там такой значительной победы на выборах в Учредительное Собрание*1. Он расспрашивал также о работе Комиссии по выборам в Учредительное Собрание, и когда я ему сказал, что ее председателем был его старый знакомый Петрусевич, то Ленин рассмеялся:

- Прекрасно его помню. Умный человек, а вот куда пошел...

Ленина очень интересовала та работа, которая велась уже тогда среди немецких солдат посредством листовок. Она была сосредоточена в Минске. Ленин просил рассказать ему подробно содержание листовок, и когда узнал, что они сводятся к призыву к революции, то сказал, что это плохо, что так листовки писать нельзя. Я был сам автором одной из этих листовок, но Ленину об этом не сказал, а только спросил, чем они плохи и как, по его мнению, их надо писать. Сказал я это, вероятно, несколько обиженным голосом, потому что он вдруг улыбнулся, как будто догадываясь, кто был автором листовки, о которой я говорил. Ответил он мне приблизительно следующее:

- Немецким солдатам надо прежде всего объяснить, что произошло в России, в чьих интересах был совершен октябрьский переворот - объяснить, что только после переворота крестьяне получили землю, а рабочие - возможность контролировать производство и что только октябрьский переворот дал возможность русским солдатам вернуться домой, прекратить войну, в которой не заинтересован ни русский народ, ни немецкие трудящиеся.

Изложение всего этого, говорил Ленин, лучшая пропаганда, а выводы немецкие солдаты должны сделать сами, подталкивать их не нужно, никто не любит, чтобы его подталкивали». Он тут же сказал несколько фраз, которые следует употребить в прокламациях, причем некоторые слова и даже, кажется, одну или две фразы он сказал по-немецки. Я эти фразы потом записал и передал затем, после возвращения в Минск, Ландеру и Кнорину, в руках которых была сосредоточена пропаганда посредством листовок. (Ландер и Кнорин, как почти все латыши, владели немецким языком.)

Но я решил использовать мой разговор с Лениным для того, чтобы передать ему то, что мне сказал Ландер перед отъездом. На Ландера я не ссылался, сказал, что такова общая точка зрения работников Западной области.


* Западная область и фронт были единственными округами, где большевики одержали победу на выборах. В общем выборы в Учредительное Собрание дали такие результаты: за большевиков голосовало 25% избирателей, за эсеров и меньшевиков 62%, за кадетов 13%. Среди 715 депутатов Учредительного Собрания было 412 эсеров, 183 большевика, 17 меньшевиков, 16 кадетов.
182
Ленин внимательно слушал, спросил, выражаю ли я также мою собственную точку зрения. Я сказал, что да.

Он начал тогда говорить гораздо более резко, причем мне особенно не понравилось, что он употреблял такие выражения, как «господа меньшевики», «господа эсеры» и т.п. Так писали большевистские газеты, так иногда говорили ораторы на митингах, но в частных разговорах, с глазу на глаз, такого рода газетные и митинговые выражения не употреблялись.

Ленин сказал, что меньшевики и эсеры «должны пенять на себя», что вместо того, чтобы поддержать советскую власть, они поддерживают ее классовых врагов, кадетов и «кого угодно». И дело, как он говорил, заключается вовсе не в том, надо ли идти на разрыв с меньшевиками и эсерами, а в том, пойдут ли они на окончательный разрыв с советской властью. В конце разговора он бросил примерно такую фразу:

- Мы с ними готовы работать, кадетов, вот, мы решили посадить в тюрьму, им там и место, но наше постановление касается только кадетов, в нем TBK и сказано.

Он просил зайти к нему еще раз перед отъездом, но его приглашением я, не знаю уже почему, не воспользовался.

* * *
Заседания конференции СДКПиЛ происходили в здании Комиссариата по польским делам. Он помещался в особняке, принадлежавшем раньше какому-то петроградскому миллионеру. На стенах, покрытых синим шелком вместо обоев, были еще портреты членов семьи бывшего владельца особняка.

Ход конференции я помню слабо. Обсуждались, главным образом, вопросы будущего: должна ли СДКПиЛ перевести все свои силы из России в Польшу сразу же после заключения мира. Один эпизод на конференции мне особенно врезался в память. Дело было вечером, происходило не пленарное заседание, а заседание какой-то комиссии, в присутствии человек пятнадцати или двадцати. В смежной комнате позвонил телефон, оказалось, что звонит Карл Радек, что он просит разрешения участвовать в заседании.

Я тогда еще не знал Радека лично, но, конечно, хорошо знал, кто он такой, хотел его увидеть и был совершенно уверен, что его на заседание сейчас же пригласят. К моему удивлению, Долецкий, который председательствовал, сказал, что «данный товарищ» в настоящее время членом СДКПиЛ официально не является, что нет никаких причин для того, чтобы его пригласить в качестве гостя, и что поэтому надо ему сказать, что его присутствие на заседании считается нежелательным. Так ему и было сказано, и Ра-

183
дек на заседание не пришел. Я совершенно забыл, чем этот эпизод объяснялся. С Радеком, впрочем, я познакомился или в тот же день или на следующий, но не на конференции, а на квартире у Лапинского. Вопреки тому, что мне о нем рассказывали, Радек прекрасно говорил по-польски. Говорили мы с ним не на политические темы, а на литературные. И он, и Лапинский очень хорошо знали польскую литературу, особенно классиков. Радек знал, что я приехал на конференцию СДКПиЛ, но он меня о ней не расспрашивал. О руководителях СДКПиЛ Радек говорил иронически, притворялся, что не может вспомнить фамилию Лещинского, и определил его так: «Ну, этот их теперешний вождь, которого вы в Минске провели в Учредительное Собрание, как его зовут? Тот, который за всю свою жизнь не сумел написать ни одной теоретической статьи, ни одной серьезной брошюры, не говоря уже о книгах». Очень возможно, что причины конфликта между СДКПиЛ и Радеком в то время заключались в том, что Радек уже тогда отошел от польской политической работы и стал очень важной персоной в Смольном, в русской работе. Польские социал-демократы, быть может, почувствовали себя обиженными, тем более, что Радек, не отличавшийся тактом, стал относиться к ним свысока и с пренебрежением. Были, быть может, и причины политического характера, но, повторяю, что не помню, в чем они заключались.

Я стал бывать в Смольном каждый день, часто проводил там весь день и часть ночи. В Смольный пересылались для меня поручения и сообщения из Минска, которые мне передавал секретарь Свердлова. Меня просили из Минска, чтобы я остался в Петрограде как можно дольше, против чего я особенно не возражал. Революционная жизнь в Петрограде била ключом, она меня очень интересовала и привлекала. Я постоянно встречал или хотя бы слышал выступления большевистских вождей, которых знал раньше только по литературе и по газетам. Бывал я на очень многих собраниях, главным образом в Смольном, но также на рабочих собраниях, на заводах и на солдатских митингах, особенно когда на них выступал Володарский. В Смольном меня вводил на собрания Долецкий или кто-нибудь другой из петроградских эсдеков. Приглашал меня также на различные собрания и заседания Свердлов.

К сожалению, я совершенно не помню, на каких именно собраниях я был, т.е., вернее говоря, я не помню, были ли это собрания большевистской фракции петроградского Совета или, быть может, партийные большевистские собрания, или еще какие-нибудь другие. Некоторые из них ярко сохранились в моей памяти.

184
На одном из них выступал Троцкий, которого я тоже тогда увидел впервые. Заседание происходило в Смольном, она носило характер митинга и происходило в битком набитом зале, в котором помещалось человек двести триста. Троцкий был в военной куртке, говорил он о положении в Германии и о настроениях среди немецких офицеров и солдат. Он почему-то заговорил о денщиках в немецкой армии и произнес такую фразу:

- У них еще есть денщики, но будут они там уже недолго.

Фраза вызвала большие аплодисменты, а так как она была довольно «митинговая», То я и думаю, что это был какой-нибудь митинг.

Троцкий говорил с большим подъемом, он был, несомненно, прекрасным оратором, но я помню, что меня несколько отталкивало То, что он был оратором слишком эффектным, т.е. таким, который искал эффектов и умел их находить. Володарский никогда этого не делал. Когда речи Володарского прерывались аплодисментами, то он останавливался с удивленным видом. Он не притворялся, что аплодисменты его удивляют, а действительно был удивлен, так как аплодисментов не ожидал и на них в этом месте не рассчитывал. У Троцкого паузы и фразы, после которых он ожидал аплодисментов, были рассчитаны. Я все это помню потому, что увлекался в то время идеей выучиться хорошо говорить на митингах. Меня интересовала техника, к которой прибегали лучшие ораторы революции, я пытался изучить ее и, слушая Троцкого, я обращал больше внимания на его манеру говорить, чем на то, что он говорил.

Одно из заседаний в Смольном я помню гораздо лучше, нежели то, на котором выступал Троцкий, но я тоже не знаю, по какому поводу оно было созвано. Это был, во всяком случае, не митинг, а какое-то большевистское собрание, на котором присутствовало не больше ста человек. К сожалению, я не нашел в литературе, относящейся к тому времени, никаких данных, которые дали бы мне возможность установить более точно, какое это было собрание.

0Но происходило в длинной, очень узкой комнате. Я не помню уже, кто меня на собрание повел, но, очевидно, туда пускали только тех, которые имели какой-то особый документ или приглашение: эти бумажки показывались стоящему у входа в комнату. У меня ничего такого не было, и вначале меня не хотели пускать. Пустили только после того, как меня увидел Свердлов, который и велел пустить меня в комнату.

Одним из первых выступал на собрании Рязанов. Он был в шубе, которую только расстегнул, но не снял, и говорил он с места, отказавшись подойти к столу, за которым сидел председатель. Говорил он полушутливо, но чрезвычайно резко, и вся его речь была посвящена критике позиции Ленина и тех

185
членов Центрального Комитета, которые его поддерживали. Он атаковал Ленина лично, главным образом за закрытие меньшевистских и эсеровских гaзет. Ленин, который сидел не за председательским столом, а среди слушателей, несколько раз прерывал речь Рязанова какими-то возгласами. Помню, что на одно из возражений Ленина Рязанов ответил, примерно, так:

Вы, батюшка, очень плохо знаете историю, особенно историю Французской революции. Вы мало разбираетесь в философии, а что касается Маркса, то вы его совсем не понимаете или понимаете по-своему, что еще хуже. К сожалению, у Вас в партии и в Центральном Комитете много друзей, которые вообще ничего не читают, ничего не знают и ничему не учатся, надеясь на то, что Вы прочтете за них все, что надо, и за них же все обдумаете как следует.

Выступление Рязанова несколько раз прерывалось смехом и аплодисментами. Ленин выступал сейчас же после него. Из его речи было видно, что он относится к Рязанову с большим уважением. Он сказал, что знает Рязанова «пятнадцать лет с хвостиком», что Рязанов всегда ругал и его, и всех тех, кто с ним не соглашался, и что поэтому он, Ленин, особенного значения резкости Рязанова не придает. Ленин повторил в общем то, что он говорил мне в личном разговоре: что меньшевики и эсеры не вошли бы в правительство, даже ecли бы большевики На это согласились, так как они являются категорическими противниками передачи всей власти Советам. Меньшевистские и эсеровские газеты, говорил он, надо было закрыть, так как за меньшевиками и эсерами тянется вся мелкая буржуазия, они поддерживаются даже кадетами и co своей стороны поддерживают кадетов, xoтя, по теории Рязанова, «это теоретически невозможно». Ленин говорил Все это oчень спокойно, «пpoфессорским» тоном, избегая личных выпадов. Только один или два раза он назвал Рязанова «архи-путаником».

Особенно подробно отвечал Ленин на то место в выступлении Рязанова, в котором тот говорил о впечатлении за границей, произведенном мероприятиями Совнаркома в отношении других социалистических партий. Рязанов сказал, что закрытие социалистической печати и преследования социалистов не только не ускорят революции на Западе, но сделают ее невозможной. Социалистические партии в Германии и во франции совершенно иначе представляют себе социализм, он в их понимании немыслим без демократии, и то, что делается в России, оттолкнет их от русской революции.

Я передаю, конечно, только основные положения Рязанова так, как они остались у меня в памяти. Ленин в ответ на это сказал, примерно, следующее: Большевики должны прежде всего заботиться о том, чтобы власть осталась в руках пролетариата, а не о том, что скажут о них за границей.

186
Если власть опять перешла бы в руки буржуазии, то это было бы равносильно поражению пролетариата не только в России, но и на Западе. Ленин согласился с Рязановым, что пролетариат Запада, особенно германский пролетариат, неправильно или не сразу поймет смысл русских событий, но что он поимет их позже.

Из других выступлений на этом собрании я еще помню речи Юренева*2 и Шляпникова. Оба они поддерживали Рязанова. Шляпников говорил более резко, чем Юренев. Он не производил впечатления рабочего, говорил он как типичный интеллигент. Так как в своем выступлении он несколько раз ссылался на то, что он - рабочий и понимает рабочих «лучше других», то я спросил кого-то, действительно ли он рабочий, и был очень удивлен, когда получил положительный ответ.

Я вышел с собрания после его окончания вместе с Рязановым и Свердловым. Рязанову кто-то сказал, что я представлял большевистский список в Комиссии по выборам в Учредительное Собрание. Он разговорился со мной и повел меня в какую-то другую комнату, где было еще несколько человек. Там он спросил меня, были ли при выборах «большие жульничества», сфальсифицировали ли большевики в Западной области результат выборов и как они это сделали. Говорил он, как и на собрании, полушутливо, улыбался и часто смеялся, но у него были умные, проницательные глаза, которые не смеялись, и выражение этих глаз говорило мне, что он предугадывает мои ответы и не очень мне верит.

Я сказал ему, что никто результатов выборов не фальсифицировал, что большевики не могли бы этого сделать, даже если бы хотели. Рязанов тогда спросил, чем я объясняю тот факт, что во всех других выборных округах большевики оказались в меньшинстве и только в Западной области их поддержало подавляющее большинство населения? Я не мог на этот вопрос ничего ответить. Рязанов вскоре переменил тему разговора и спросил, какое впечатление произвел на меня Ленин. Я уже не помню, что я сказал. Рязанов, все еще в своей шубе и меховой шапке, стал сам говорить о Ленине. Он обвинял его в искривлении идей Маркса в вопросе о диктатуре пролетариата и лично в «азиатском упрямстве» (я хорошо помню это его выражение). Но разница между ним и Шляпниковым заключалась в том, что Шляпников, который тоже присутствовал при разговоре, видел все в очень черных


* Юренев, впоследствии советский посол в Китае, Соединенных Штатах и других странах, был польского происхождения, настоящая его фамилия была Кшечковский. Его сын, воспитывавшийся в Соединенных Штатах, выступает сейчас часто на международных конференциях в качестве переводчика с английского на русский. Сам Юренев исчез уже после чисток.
187
красках, говорил со злобой и обвинял Ленина и Свердлова в измене и обмане рабочего класса в то время как Рязанов, несмотря на все то, что он говорил, был настроен скорее оптимистически, то и дело разражался громким хохотом, подшучивал над Шляпниковым и, ходя по комнате взад и вперед, повторял:

- Ничего, ничего. Все будет хорошо.

У Шляпникова оказался личный автомобиль с шофером, что в то время было большой редкостью. В Смольном было много автомобилей, но это были машины для общего пользования. Для того чтобы получить машину, надо было иметь подписанное комендантом Смольного распоряжение. Шляпников отвез домой сначала Рязанова, а потом меня. Шофер Шляпникова был совершенно пьян. Он вел машину таким образом, что я предложил сменить его, т.е. самому вести автомобиль, но Шляпников сказал, что этот шофер уже несколько раз вел машину в пьяном виде, и никогда никакого несчастного случая не было. Рязанов разразился зычным смехом и сказал:

- Ничего, ничего. Если нам положено погибнуть, то и трезвый шофер не поможет. Имейте в виду, что в этом мире все происходит по заранее установленному расписанию, и никаких ошибок и изменений в расписании не бывает.

Я не знал, шутит ли он или говорит всерьез. Шляпников, впрочем, оказался прав: шофер довез всех нас троих домой.

* * *
На собраниях и заседаниях в Смольном я обыкновенно присутствовал в качестве гостя и не выступал на них. Была, однако, еще одна причина, по которой я был на этих заседаниях молчаливым зрителем и не высказывал своего мнения. Она заключалась в том, что я сам для себя еще не решил, кто прав и кто неправ в споре, который шел внутри большевистской партии и ее Центрального Комитета, и правилен ли, с социалистической точки зрения, был захват большевиками власти.

Этот вопрос был тесно связан с вопросом о диктатуре пролетариата. Однажды, на квартире Уншлихта, он и еще несколько человек начали спорить на эту тему. Были там Раскольников и Юренев других не помню. Уншлихт целиком и полностью поддерживал Ленина, Раскольников тоже, но у него были «теоретические» сомнения и колебания. Они были и у меня. Все такого рода споры вращались тогда вокруг Маркса: что он сказал и чего не сказал о диктатуре пролетариата, что он понимал под этим термином. Для меня было ясно, что теории Маркса в вопросе о диктатуре пролетариата не

188
могут быть применены к России. Маркс писал о диктатуре пролетариата как о переходном явлении, причем он имел в виду диктатуру большинства над меньшинством в переходное революционное время. В Германии пролетариат составлял большинство населения, потому что она была промышленной страной. Но в крестьянской России пролетариат, по отношению ко всему населению, был в ничтожном меньшинстве. Следовательно, объявление диктатуры пролетариата в России на учение Маркса опираться не могло. Я высказал эти соображения. Раскольников согласился со мной, но возразил, что дело не в теориях, а в фактическом положении вещей, которого Маркс не мог предвидеть и которое заключается в том, что большевики cмогут удержать власть и спасти революцию от поражения только при диктатуре пролетариата. Но я сознавал, что диктатура меньшинства над подавляющим большинством немыслима без применения насилия во многих областях. Раскольников был такого же мнения, и он признал, что закрытие меньшевистской и эсеровской печати, а также создание ВЧК (Всероссийской Чрезвычайной Комиссии по борьбе с контрреволюцией и саботажем) являются первыми шагами в этом направлении.

Это разговор, очевидно, имел место вскоре после моего приезда в Петроград, так как решение о создании ВЧК было принято 7 декабря, после заслушания Советом Народных Комиссаров доклада Дзержинского о необходимости создания ВЧК. Я полагаю, что я был у Уншлихта вскоре после опубликования этого постановления, так как мы во время разговора постоянно возвращались к созданию ВЧК как к самому крупному событию.

Юренев резко осуждал создание ВЧК, говорил, что это приведет к злоупотреблениям властью и к террору. Раскольников, который довольно близко знал Дзержинского, возражал ему, говоря, что Дзержинский «никогда не скатится до этого». Но Уншлихт целиком согласился с мнением Юренева. Он сказал, что ВЧК не нужна и вредна, так как она восстанавливает традиции борьбы против идей полицейскими мерами, что одно дело, когда террор применяют массы во время революционной борьбы, и совсем другое дело, когда он применяется профессиональными полицейскими, как бы они не назывались. С особой злобой и даже ненавистью Уншлихт говорил о Дзержинском. Он называл его неуравновешенным фанатиком, полусумасшедшим, человеком, менее всего подходящим для того, чтобы руководить ВЧК. Я только потом узнал от польских социал-демократов в Петрограде, чем объяснялась ненависть Уншлихта к Дзержинскому. Еще задолго до революции Дзержинский обвинил Уншлихта в Польше в том, что он является агентом полиции. Обвинение, как потом оказалось, было неосновательным, но они возненавидели друг друга на всю жизнь.

189
Стоит тоже вспомнить мои личные разговоры с Троцким.

Меня повел к нему Раскольников, уже не помню почему. Из всех комнат, которые мне пришлось видеть в Смольном, комната Троцкого производила самое европейское» впечатление. На его письменном столе почти не было бумаг, все было чисто и аккуратно. Помню, что с правой стороны стола были ровно нарезанные бумажки, на которых Троцкий во время первого разговора со мной, когда он меня расспрашивал о положении на фронте, что-то записывал, подкладывая их под низ стопки.

На мне была тогда солдатская шинель, которую мне дал кто-то в Петрограде: я приехал в легком пальто, а в Петрограде было очень холодно. Шинель была теплая, из бобрика (толстый шерстяной плюш). Троцкий думал, что я фронтовой солдат, и когда я ему объяснил, что получил шинель только в Петрограде, то он в шутку сказал, что я все же, вероятно, чувствую себя военным, так как внешний вид и одежда человека часто меняют его образ мышления. Я ответил, что военным я себя не чувствую, но что солдатская шинель мне очень помогает, так как солдаты на митингах в Петрограде тоже принимают меня за солдата и разговаривают со мной охотно и откровенно. Я тут же вспомнил и рассказал Троцкому, что незадолго до революции, когда я служил в Земском Союзе на фронте, мне тоже однажды пришлось надеть солдатскую шинель, но тогда она мне не помогла, а, наоборот, то, что я ее носил, привело к конфликту с каким-то прапорщиком. Я однажды ехал верхом через замерзшую реку, но лед проломился. Лошадь вытащила меня из воды на берег, но я весь промок. На берегу стояли солдаты, которые посоветовали мне снять с себя все и дать им просушить, а пока что они дали мне солдатский мундир и шинель. В этой шинели я гулял по деревне, и меня встретил какой-то прапорщик. Он принял меня за солдата и выругал за то, что я не отдал ему чести, а я, совершенно забыв, что на мне солдатская шинель, выругал его, и дело кончилось бы плохо, если бы не прибежали солдаты, которые выяснили недоразумение.

Троцкий, когда я ему рассказал эту историю, заговорил о дисциплине в царской армии, основанной на беспрекословном и бездушном выполнении приказов. Отдавание чести он считал одним из способов унижения солдата, постоянного напоминания ему, что он ничтожество, а офицер все. Но, добавил он, дисциплина необходима в каждой армии, также и в революционной:

- У нас с этим будут большие трудности, особенно после полного развала старой армии. Наша дисциплина будет, конечно, совсем другой.

- Неужели вы всерьез думаете о восстановлении армии? - спросил его Раскольников.

190
Троцкий ответил, что армию непременно придется восстановить в ближайшее время, но она будет восстановлена на совсем новых началах. Армия необходима для защиты революции от нападения капиталистических стран.

Он стал расспрашивать меня о настроениях среди солдат на Западном фронте. Я сказал ему, что, по-моему, солдаты ни в какую армию не пойдут, что они только и думают о том, чтобы демобилизоваться и поскорее вернуться домой. Эти настроения могут измениться, но, во всяком случае, о создании революционной армии в настоящее время не может быть и речи.

Троцкому не понравилось то, что я сказал. Он быстро закончил разговор, но просил меня зайти к нему через несколько дней, тут же записав день и час на бумажке.

Он был в это время Народным Комиссаром по иностранным делам, но встречался я с ним в Смольном. Не знаю, бывал ли Троцкий тогда в здании бывшего Министерства иностранных дел. Вероятно, нет. Все министерства бойкотировали новое правительство, и в декабре месяце работа министерств еще не была налажена*.

Я был у Троцкого еще один или два раза. Насколько помню, ходил я к нему в связи с той пропагандистской работой среди немецких солдат, которая уже велась в Минске. Я не совсем уверен в этом, но мне кажется, что именно Троцкий предложил мне встретиться с группой лиц, которая занималась тогда в Петрограде подготовкой агитационного материала для заграницы и вообще заграничными делами.

Группа была очень немногочисленной. Вероятно, существовали еще другие такие же группы или органы, но я с ними не соприкасался. В группу, с которой я имел дело, входило несколько немецких военнопленных и один венгерец, тоже военнопленный. Все они были в штатском. Фамилий их я не помню и, насколько знаю, никто из них потом в революционном движении никакой роли не играл. Это были, впрочем, люди недалекие и


* Н. Елизаров, в статье «Борьба большевистской партии за упрочение Советской власти» пишет: «Весь старый государственный аппарат, начиная с генералитета армии и кончая чиновниками из местных самоуправлений, встретил Советскую власть в штыки... Все старые министерства, департаменты, канцелярии прекратили работу... Когда представители Наркоминдела явились в здание Министерства иностранных дел, они застали там одних курьеров: все чиновники покинули Министерство, заявив, что они не признают нового правительства и с ним работать не желают». («Партия большевиков в борьбе за диктатуру пролетариата», изд. Московский Рабочий, 1951, стр. 356 и 359.)
191
политически малограмотные, за исключением одного из немцев, который был раньше социал-демократом.

Гораздо более интересными оказались французы. Они были связаны с Радеком, который присутствовал при всех наших разговорах и был чем-то вроде руководителя всего дела. Французов было трое. Первым из них был Жак Садуль, капитан Французской армии, член Французской военной миссии в России. Это был человек очень образованный, умный и решительный. Он уже тогда заявлял себя сторонником большевиков, но Радек не питал к нему никакого доверия, о чем меня частным образом предупредил. Радек считал, что Садуль просто подослан французским правительством, но что разговаривать с ним, соблюдая необходимую осторожность, нужно, хотя бы потому, что у него всегда имелись различные сведения относительно положения дел во Франции, а часто и B Германии. Садуль продолжал в то время работать во Французской военной миссии, и он, как мне кажется, приезжал в Петроград из Москвы. Впоследствии Садуль стал видным французским коммунистом и, кажется, состоит им и поныне. Он был приговорен во Франции к смертной казни за дезертирство и измену заочным приговором. Согласно французскому закону, заочные приговоры недействительны, если обвиняемый добровольно возвратится во Францию. Он должен тогда вторично предстать перед судом. Садуль вернулся во Францию в 1926 году, судился в Орлеане военным судом и был оправдан. Все это я проверил, когда собирал материалы для настоящей работы*.

Садуль приходил обыкновенно с французским солдатом по фамилии Пэти, тоже из Французской военной миссии. Третьим французом был, кажется, Паскаль, но я в этом не совсем уверен, так как помню его слабо. Паскаль, если это был он, имел офицерский чин. Впоследствии он тоже стал видным коммунистом, но порвал с коммунистами уже в двадцатых го-


* Радек или кто-то другой сказал, вероятно, Ленину о Садуле то же самое, что он говорил мне. В своем «Письме к американским рабочим» Ленин пишет о Садуле следующее: «Французский капитан Садуль, на словах сочувствовавший большевикам, на деле служивший верой и правдой французскому империализму...» (Ленин, собрание сочинений, том 28, стр. 49). Письмо, о котором идет речь, было опубликовано в «Правде» 22 августа 1918 г., но вскоре в заключительном слове на собрании партийных работников Москвы, происходившем в первых числах декабря 1918 г., Ленин уже рекомендовал Садуля как большевика: «Капитан Садуль, который присоединился к большевизму, пишет, что он удивляется, наблюдая удивительную покорность русской буржуазии, и заявляет, что их французская буржуазия будет поступать не так» (Ленин, собр. соч., том 28, стр. 198).
192
дах. Но, повторяю, что точно не помню, был ли это Паскаль или кто-нибудь другой с похожей фамилией.

Лучшее впечатление из всех троих производил Пэти. Это был веселый и искренний парень, своих симпатий к большевикам он особенно не подчеркивал и посмеивался над Садулем, когда тот произносил слииыом звучные революционные фразы. Пэти был, однако, «другом русской революции» так он сам определял себя, не очень углубляясь в вопрос о том, какая именно революционная партия находится в России у власти. Попал он в Россию довольно интересным образом. В течение нескольких лет до войны он брал первый приз на ежегодных состязаниях печатания на пишущей машинке в Париже. Когда он был призван на военную службу, то написал письмо маршалу Фошу, сообщая, кто он такой, и предлагая свои услуги в качестве секретаря. Пэти был своего рода знаменитостью, маршал Фош был, очевидно, польщен, что он получил письмо от человека, о котором часто писали французские газеты, и предложение Пэти принял. Потом Фош, по просьбе Пэти, отправил его в Россию.

Я встречался с этим «маленьким интернационалом», как его называл Радек, довольно часто, иногда в Смольном, иногда где-нибудь в городе, обыкновенно на квартире у Лапинского. Целью наших встреч, громко выражаясь, была «подготовка международной революции» так определял наши собрания Радек. На деле они сводились к обмену информациями о том, что происходит в России и Европе, и к обмену мнениями относительно того, как лучше всего устроить революцию на Западе. Обмен информациями давал весьма положительные результаты. Немецкие военнопленные и венгерец ничего не знали, но французы всегда имели сведения из-за границы, а часто также и газеты. Садуль получал, вероятно, эти сведения из Французской военной миссии, которая сохранила связь с Парижем по дипломатической почте. Сведения были всегда ценны потому, что Петроград был тогда совершенно отрезан от Европы. Ни газеты, ни члены правительства никаких сведений из-за границы не получали, если не считать того, что рассказывали случайные приезжие, а таких было мало. До октябрьского переворота работало Петроградское Телеграфное Агентство, имевшее своих корреспондентов за границей. За границей имели также корреспондентов все крупные «буржуазные» газеты. Эти газеты были сейчас закрыты, Петроградское Телеграфное Агентство совершенно развалилось и фактически не работало. («POCTA», советское телеграфное агентство, было создано только позже.) Мне тогда в Петрограде рассказывали, что когда большевик Старк, назначенный директором Петроградского Телеграфного Агентства, явился туда в

193
сопровождении нескольких матросов, то директор Агентства в его присутствии застрелился, не желая работать для большевиков.

У Садуля были не только французские, но и итальянские, немецкие и английские газеты. Меня особенно интересовала немецкая печать. Я искал в ней каких-либо, хотя бы малейших, признаков приближающейся революции, но ничего такого в немецких газетах не было. Это были газеты военного времени, скучные, печатавшие длиннейшие статьи патриотически-агитационного характера. Они все же содержали сведения, которых в петроградских газетах не было. Петроградские газеты того времени содержали почти исключительно агитационный материал: всякого рода воззвания и призывы, сообщения о собраниях и отчеты о собраниях и т.д.

Хотя совещания группы, о которой идет речь, ничего конкретного не давали, я, после окончания конференции СДКПиЛ, оставался в Петрограде главным образом для того, чтобы в них участвовать. Я был тогда совершенно уверен, что революция в Европе вспыхнет в ближайшем будущем. Б этом были уверены почти все те, с которыми я в Петрограде встречался, хотя никаких оснований для такой уверенности не было. Ее источником было, по всей вероятности, то, что по-английски называется «wishful thinking» а по-немецки «Der Wunsch ist dеr Vater des Gedankens». Мы верили в революцию на Западе потому, что очень хотели в нее верить. Что касается меня лично, то я не представлял себе, каким образом революция в России, без революции на Западе, может продолжаться. О «социализме в одной стране» тогда еще никто не думал, мы все рассуждали «по Марксу», а по Марксу выходило, что социальная революция в такой отсталой стране, как Россия, в стране, в которой рабочий класс уже из-за своей немногочисленности не мог играть той крупной роли, которую предопределял для него Маркс, что революция в такой стране может победить только в том случае, если она будет частью всемирной революции. Прихода ее мы ждали с недели на неделю. Наши ожидания напоминали ожидания тех, которые были уверены, что советская власть не может продержаться больше, чем несколько недель. Как известно, десятки миллионов людей в России и в Западной Европе так именно и думали, и в европейских газетах того времени постоянно высказывались предсказания, что большевистская власть провалится через неделю или две. Эти ожидания не оправдались так же, как не оправдались ожидания тех, которые ждали революцию в Германии, Франции и Англии.

Но мы этими ожиданиями жили, и они иногда принимали совершенно гротескные формы. Я помню, что на следующий же день после октябрьского переворота исполнительный комитет минского Совета поручил Берсону и мне «овладеть» военной радиостанцией за городом. Начальник этой стан-

194
ции отказался работать для нового правительства и передавать его радиограммы. Мы с Берсоном отправились туда вдвоем на машине, чтобы вначале посмотреть, в чем дело. Начальником станции оказался пожилой капитан, который просил нас только об одном: чтобы мы отвезли его в город на нашей машине, так как у него не было никаких средств сообщения. Солдаты-радиотелеграфисты приняли нас не очень дружелюбно, но согласились временно работать, пока их не сменят радиотелеграфисты-большевики. Что касается капитана, то он сразу же предупредил нас, что на станцию больше не вернется.

Но я вспомнил все это потому, что мы ехали тогда на станцию с надеждой услышать по радио, что в Европе уже вспыхнула революция. Надежда была смешная, ни на чем не основанная, но мы всерьез верили, что в Европе что-то уже произошло, и потребовали от радиотелеграфистов, чтобы они нам «перевели» все полученные в этот и прошлый день радиограммы. (Они передавались тогда по знакам Морзе.) И мы просидели на радиостанции больше часа, уговорив радиотелеграфистов, чтобы они перехватывали заграничные передачи и тут же «переводили» их нам. А когда мы ехали обратно в город, то не были уверены, все ли нам было передано или, может быть, радиотелеграфисты нарочно скрыли от нас что-нибудь.

Была еще одна причина, заставлявшая меня верить в то, что революция на Западе вспыхнет очень скоро. Она заключалась в том, что у большевиков не было никакой конкретной программы действий на будущее время. Такое утверждение может показаться странным, но, как читатель сейчас увидит, никто иной, как Ленин, подтвердил в 1923 году, что именно так было дело. В декабре 1917 года сам Ленин не знал, как дальше будет развиваться революция, и потому неудивительно, что на этот счет, т.е. относительно намерений большевиков, ходили самые разнообразные слухи. Я как-то спросил Радека, что намерен предпринять Ленин и большевистская партия в области внутренней политики. Он ответил мне шуткой. Ленин, сказал он, разрабатывает план создания советского рая на том свете. В рай будут пускаться только те большевики, которые поддерживали его в октябрьские дни. У входа в рай будут стоять Свердлов с Дзержинским и другие, как он сказал, «большевистские городовые», и уже известно, что Зиновьев, Каменев и Рыков в рай не попадут. Потом он добавил уже серьезно, что планы Ленина никому неизвестны. При таких обстоятельствах вопрос о революции на Западе становился для меня еще более важным. Я помню довольно бурное заседание конференции СДКПиЛ, на котором я высказал эту мысль, что первой задачей польских социалистов должна быть революционная работа среди немецких солдат и даже, ввиду того, что многие поляки хорошо владеют не-

195
мецким языком, пропаганда среди немецких рабочих в самой Германии. Я предложил, чтобы конференция приняла решение об отправке в Польшу членов партии специально для этой цели, сразу же после заключения мира (предполагалось, что Польша после заключения будет оставаться под германской оккупацией). Мое предложение поддержали только один или два делегата, оно не голосовалось, так как было признано преждевременным. Но я сам для себя уже тогда твердо решил уехать для работы в Польшу или даже в Германию при первой же возможности. Люди обыкновенно лучше помнят свои решения и поступки, нежели мотивы своих поступков и решений. Мне, однако, кажется, что наряду с общими соображениями о «необходимости» революции на Западе, основным мотивом моего решения которое я впоследствии провел в жизнь было сознание, что Россия после октября зашла в тупик и что русская революция в этом тупике погибнет. Я верил, что вывести ее из тупика может только революция в Германии, а затем и в других странах Запада.

Я сказал, что у Ленина в то время не было определенной программы и что он впоследствии сам это признал. Сделал он это в ответ на утверждения Н. Н. Суханова, который в своих «Записках» писал, что «у большевиков, кроме передачи земли крестьянам и готовности немедленно заключить мир, не было никаких других идей», что у Ленина, может быть, и были кое-какие идеи, которые он почерпнул у Кропоткина и из брошюры Маркса о Парижской Коммуне, но он эти идеи держал про себя, и т.д.*3. Ленин, в статье, напечатанной в «Правде» 30 мая 1923 г., отвечает на это так:

«Помнится, Наполеон писал: "On s'engage et puis... on voit". В Вольном русском переводе это значит: "Сначала надо ввязаться в серьезный бой, а там уж видно будет". Вот и мы ввязались в октябре 1917 года в серьезный бой, а там уже увидали такие детали развития (с точки зрения мировой истории это, несомненно, детали), как Брестский мир или нэп и т.п... Нашим Сухановым, не говоря уже о правее их стоящих социал-демократах, и не снится, что иначе вообще не могут делаться революции»**.

* * *
Как это ни странно, но в декабре месяце, за несколько недель до разгона Учредительного Собрания, никто за исключением Ленина и его ближайших сотрудников не знал, будет ли оно созвано или нет. В Петроград прибывали члены Учредительного Собрания со всех концов России.
* «Записки» Н.Н. Суханова, американское издание, стр. 570.

** Собрание сочинений Ленина, 4-е издание, том 33, стр. 439.

196
В день моего отъезда из Петрограда в Минск я купил на вокзале «Правду». В ней были напечатаны «тезисы об Учредительном Собрании», после прочтения которых ни у кого не могло больше быть сомнений, что оно будет разогнано. Я сейчас разыскал эти тезисы в сочинениях Ленина*. Они были напечатаны в «Правде» 26 декабря 1917 г. В них говорилось, что «Республика Советов является не только формой более высокого типа демократических учреждений (по сравнению с обычной, буржуазной республикой при Учредительном Собрании, как венце ее), но и единственной формой, способной обеспечить наиболее безболезненный переход к социализму» и что «выставляя требование созыва Учредительного Собрания, революционная социал- демократия с самого начала революции 1917 года неоднократно подчеркивала, что Республика Советов является более высокой формой демократии, чем обычная буржуазная республика с Учредительным Собранием».

Интересно, впрочем, сопоставить эти тезисы Ленина с написанным им же декретом о роспуске Учредительного Собрания. Этот декрет, подписанный Центральным Исполнительным Комитетом Советов, был объявлен 6 января 1918 г., т.е. всего на десять дней позже, чем тезисы. В декрете тоже говорится, что «российская революция с самого начала своего выдвинула Советы рабочих, солдатских и крестьянских депутатов как массовую организацию всех трудящихся и эксплуатируемых классов, единственно способную руководить борьбой этих классов за их полное политическое и экономическое освобождение». Но главный натиск в декрете делается на то, что «Учредительное Собрание, выбранное по спискам, составленным до октябрьской революции, явилось выражением старого соотношения политических сил», что «народ не мог тогда, голосуя за кандидатов партии эсеров, делать различия между правыми


* Сочинения Ленина, 4-е издание, том 28, стр. 245.
197
эсерами, сторонниками буржуазии, и левыми, сторонниками социализма», и что «трудящимся пришлось убедиться на опыте, что старый, буржуазный парламентаризм пережил себя». В декрете также говорилось, что «всякий отказ от полноты власти Советов, от завоеванной народом Советской России в пользу буржуазного парламентаризма был бы теперь шагом назад и крахом всей октябрьской рабоче-крестьянской революции»*4.

Декрет, по сравнению с тезисами, был более откровенен, он ставил все точки над и. Но я ехал обратно в Минск еще до его опубликования. Вместе со мной возвращался в Минск Ян Барыла, ехал с нами также по каким-то делам Иосиф Уншлихт. Мы обсуждали по дороге тезисы и были уверены, что Учредительное Собрание вообще не будет созвано. Того же мнения придерживались минские работники, которые встретили нас на вокзале. Созыв Учредительного Собрания и разгон его в тот же день был потом для нас неожиданным, мы объясняли его разногласиями в Центральном Комитете большевистской партии и победой Ленина в этом вопросе.


«Собрание Узаконений» за 1918 год, стр. 227 - 228.
198

Примечания научного редактора

1) По последним данным партийная принадлежность 715 депутатов Учередительного собрания следующая: 370 эсеров, 175 большевиков, 40 левых эсеров, 15 меньшевиков, 17 кадетов, 2 энеса, 1 не назвал свой партийной принадлежности, 86 от нац. групп. (Энцыклапедыя г1сторьп Беларус1. Мн., 2003. Т. 6. Кн. П. С. 11)

2) Юренев (наст. фамилия Кротовский) Константин Константинович (1888 - 01.08.1938), дипломат. В РСДРП с 1905 г. С июня 1921 г. на дипломатической работе. В 1933 - 1937 гг. полпред в Японии. 16.06.1937 отозван в СССР и назначен полпредом в Германии, но вскоре арестован. 01.08.1938. приговорен к смертной казни. Расстрелян.

3) Sukhanov N.N. The Russian Revolution, 1917, а personal record. Edited, abridged, and translated by Joel Carmichael from Zapiske о revolutsii. London, New York, Oxford University Press, 1955. Р. 570.

4) «Собрание Узаконений» за 1918 год. М.,1919. С. 227 - 228.